К зиме 1959 г. конфликт как-то затих. Моисеенко на свой риск разрешил мне работать по моему эскизу без уведомления академических властей, но и без обязательств передо мной. Я мог остаться без диплома, даже выполнив работу.
Вот пришло время защиты дипломных проектов, приехал президиум Академии художеств во главе с тем же Манизером. Мои товарищи-однокурсники один за другим проводя защиту, а я все еще в подвешенном состоянии. Наконец, на другой день в мою мастерскую пришли два члена экзаменационной комиссии, московские живописцы Бубнов и Ромас. Моя картошка им понравилась: «Сынишка Пластова», - сказали они и дали разрешение на защиту.
На защите Манизер промолчал, а я слышал только хвалебные отзывы моего оппонента Я.Николаева и даже А.Мыльникова. Правда, отличную оценку Манизер не разрешил поставить. Таким образом, я, не имея диплома с отличием, не мог претендовать на поступление в аспирантуру института. А я и так ни на что не претендовал, я рвался домой в Дунилово, чтобы начать работать, и уехал по распределению в Ярославль.
В Ярославле первые два года жизни прошли сравнительно благополучно, конфликты начались с осени 1962 года с посещения Н.Хрущевым выставки «30-летие МОСХ» в московском Манеже и последовавшим за этим событием скандалом. Все началось с выступления по телевидению Алексея Гастева прямо из «Манежа» с выставки. Выступление по тем временам было ошеломляющим. Я совершенно случайно увидел его у своих знакомых и сидел открыв рот от начала до конца. Впервые тогда по телевизору я увидел работы Шухаева, Штеренберга, Фалька, Древина и др. Гастев не забыл и новых: Андронова, П.Никонова, Голицына и Захарова. Сам Леша Гастев получил 10-летнее образование в ГУЛАГе, куда он попал еще мальчишкой как «сын врага народа» - поэта Алексея Гастева, погибшего в застенках НКВД в 1937 году.
В 1954-1956 гг. Гастев учился на факультете графики Института им.Репина Академии художеств в Ленинграде, мы жили в одном общежитии и довольно часто общались, хотя он был лет на 10 старше меня. После реабилитации 1965 года он уехал в Москву, где стал заниматься журналистикой. И вот осенью 1962 года я увидел его на экране телевизора. Это было первое и последнее выступление А.Гастева по центральному телевидению. Он не только познакомил зрителя с искусством 1920-1930-х годов, но и язвительно прошелся по сильным мира сего: досталось Иогансону, Герасимову и прочим.
Это и взорвало и без того уже накаленную обстановку. Хрущева просто натравили на творческую интеллигенцию, сделать это было не трудно, так как кроме картин А.Лактионова генсек не воспринимал ничего из живописи. Я думаю, что для него и А.Герасимов-то был слишком «мазист».
Я был на этой выставке тотчас после скандального посещения ее Хрущевым. Народу было много, много знакомых лиц: я увидел Павла Корина возле его работ, а в молодежном зале Б.Иогансон в обществе роскошной молодой дамы, проходя мимо работ Н.Андронова, бросил: «Лентуловский ублюдок!»
Я вернулся в Ярославль, настроение было и тревожное, и вместе с тем решительное, думалось, что все это даром не пройдет, ходили слухи о письме-обращении группы уважаемых художников к Н.С.Хрущеву, но информации об этом в газетах не было никакой. Я написал в Москву графику А.Бородину, с которым познакомился весной 1962 года в Паланге и поддерживал дружеские отношения, письмо с просьбой держать меня в курсе московских событий. Он прислал мне текст этого письма, подписанного известными деятелями культуры того времени.
Я, по наивности, прочитал это письмо вслух в оформительском цехе Художественного фонда в Ярославле, я думал, что это интересно всем. Тотчас же один из художников «настучал» на меня. Меня вызвал к себе директор фонда и в грубой форме потребовал, чтобы я отдал ему это письмо. Я ответил ему не меньшей грубостью и послал его далеко. Через несколько часов мне сообщили, что меня приглашает на прием первый секретарь горкома КПСС Лисов. Такой высокой чести я никак не ожидал. Пришлось пойти. Лисов повел со мной душевный разговор, ничего не требовал, но каким-то образом подвел меня так, что я, как ворона в басне Крылова, выронил фамилию Бородина, моего корреспондента, а когда спохватился, я попросил Лисова, чтобы это осталось между нами. Он уклонился от прямого ответа, тогда я понял, что дело может плохо кончиться для Бородина, и вечером позвонил ему в Москву. Бородин оказался дома, я объяснил ему все, а он ответил, что ломает голову, зачем и почему на завтра его вызывает к себе секретарь ЦК КПСС Л.Ф.Ильчев? Для Бородина это кончилось «отеческим» внушением, других последствий этот случай не имел для нас никаких, но общая обстановка была так напряжена и остра, что мы все время чувствовали этот пресс партийного надзора за нами.
После хрущевского «кровоизлияния в МОСХ» наше местное партийное начальство должно было проявить рвение и, конечно, проявило. Срочно по распоряжению ЦК КПСС в доме политпросвещения были собраны для проработки все деятели культуры Ярославля и области. Пригнали всех художников, писателей, артистов драматического театра им.Ф.Волкова, музыкантов областной филармонии (помню там раздраженного Юрия Арановича) и даже артистов цирка, помню, что видел в зале гастролировавшего тогда в Ярославле Олега Попова.
Всем нам «сделали втык», особенно досталось художникам, ведь с них все и началось, весь сыр-бор разгорелся с выставки в «Манеже». Мне лично досталось за «мелкотемье», был такой уничижительный термин в лексиконе партноменклатуры от искусства. Я как раз тогда показал на выставке «Будничный пейзаж», где была изображена окраина Ярославля с множеством фигурок прохожих среди неустроенной будничной суеты индустриального города.
В те годы по рукам ходили самиздатовские стихи Иосифа Бродского и слухи о суде над ним и его ссылке на север. Кто-то из молодых поэтов задал прямой вопрос начальству, сидевшему против нас на сцене: «Какова судьба ленинградского поэта Иосифа Бродского?» Отвечал представитель московской номенклатуры от поэзии (фамилии не помню). Он заявил, что ничего не знает существовании такого поэта и фамилию слышит впервые. Я не знаю, что стало с тем, кто задал этот вопрос.
Зимой я перебрался в Ленинград, здесь жизнь кипела, проходили выставки, встречи, разговоры. Чаще всего я встречался с В.Волковым, меня привлекали его работы и опыты освоения кубизма, которые он мне показал. К тому времени у меня накопилось много вопросов, которые некому было задать. В институте системой обучения давались только ремесленные навыки с установкой на то, чтобы каждая последующая работа была лучше предшествующей. Лучше – это значит еще правильнее, еще ближе к натуре.
К 1962 году я почувствовал, что зашел в тупик иллюзорности. Пытаясь найти выход, усиленно занялся гравюрой на линолиуме, мне казалось, что условный язык графики даст мне возможность выхода из тупика. Знакомство с В.Волковым оказалось спасительным. Он на многое открыл мне глаза и прежде всего обратил мое внимание на архитектонику построения пространства холста. Это было совершенной новостью для меня, от академических профессоров я не слышал даже такого понятия «пространство плоскости».
И еще у нас был запомнившийся мне разговор. Володя тогда еще делал и выставлял свои знаменитые офорты. Глядя на них, он сказал примерно так: «Вот проживу я еще лет 20 и каждый год буду выдавать по несколько таких вот офортов, к концу жизни накопится их несколько сот… Стоит ли овчинка выделки?»
Он показал мне свои опыты освоения кубизма. Не сразу, конечно, я принял все это, многое меня смущало, но постепенно, когда я применил испытанный метод – копировать, многое стало открываться. Оказывается, руки иногда опережают сознание и осваивают материал быстрее и прочнее. У меня сохранилось много копий кубистических работ Пикассо и Брака.
Я не участвовал в ЛОСХовских баталиях 1960-х годов, о которых пишет Л.Ткаченко в своем «Пути», во-первых, потому что еще не был членом ЛОСХ (я числился в Ярославском союзе художников, следовательно, прав у меня здесь не было), а во-вторых, меня никогда не манила трибуна для выражения своих чувств, видимо у меня нет общественного темперамента. Я углублялся в предмет своего изучения, все мои силы уходили на это, да еще надо было зарабатывать на хлеб, а это чаще всего была оформительская работа в Ярославском художественном фонде.
В 1967 году я окончательно перебрался в Питер к семье. Нужно было оформлять перевод из одного Союза художников в другой. Там, в Ярославле, я был принят в Союз как живописец и здесь, в Ленинграде, мог бы быть принят в секцию живописи. Но я уже хлебнул глоток свободы и понял, насколько важна творческая среда. Как раз В.Волков, его жена Г.Молчанова, их друг И.Голицын и их окружение стали для меня этой активной творческой средой, где я чувствовал себя постоянным учеником. Я выбрал секцию графики и не ошибся. Приняли меня хорошо, так как к тому времени у мен накопилось уже много листов линогравюр, я работал в графике уже профессионально.
В те годы В.Волков был уже на заметке у высокого начальства как неблагонадежный, и знакомство с ним, и, тем более, дружба делали меня в глазах партийного руководства человеком подозрительным. А когда я по наивности попытался выставить свои живописные опыты на очередную весеннюю выставку, получил большую нахлобучку и клеймо «авангардиста». С этим клеймом, с одной стороны, почетным, а с другой стороны – опасным я и прожил все эти годы до самой перестройки. Я больше не пытался показывать свою живопись на выставках, там я участвовал всегда только графикой, а свои живописные опыты впервые выставил на своей первой персональной выставке на Охте в 1977 году. С этой выставки начались мои «итальянские страдания», которые я описал в «Записках сумасшедшего», пока еще не изданных. Клеймо это не дало мне возможности в конце 1970-х годов увидеть Италию, когда я получил личное приглашение некоего Джузеппе Камерини пожить и поработать в любом городе этой страны и на любой срок. Наши руководители сделали вид, что не знают такого художника и что помнят только о том, что был когда-то такой студент с такой фамилией, и больше ничего.
Следующие десять лет я работал запершись в мастерской и на выставку предъявлял только заказную графику, а живопись показывал только своим друзьям в мастерской. В 1986 году я попытался показать на весенней выставке свою «Птицу» (1982), но Моисеенко выбросил ее из экспозиции, и только осенью 1987 года на выставке «Живопись графиков» на Охте я смог достаточно широко показать свои работы. Перестройка и последующие за ней годы освободили нас от партийной цензуры и дали возможность работать без оглядки и страха быть «уличенным» в неблагонадежности.
Владимир Жуков, сентябрь 1999 г.