https://www.traditionrolex.com/24

Поиск

Николай Пунин о системе, искусстве, импрессионизме ( к 60-летию со дня смерти)

21 августа 2013 года исполнилось 60 лет со дня смерти Николая Николаевича Пунина (1888-1953). Он умер в лагере под Воркутой.

Сотрудник журнала «Аполлон» до революции и комиссар при Русском музее и Государственном Эрмитаже в годы военного коммунизма, друг Маяковского и Малевича, муж Ахматовой, профессор Академии художеств и Государственного университета…

Незадолго перед войной он написал так называемые «Письма М.Г.», которые можно было бы назвать «философскими письмами». В них помимо рассуждерний о культуре, искусстве, истории он формулирует свое отношение к системе. Это позволяет лучше понять события 1944-1949 гг. – открытое выступление Николая Пунина против диктатуры Владимира Серова, тогдашнего председателя Ленинградского союза художников.


Чем это выступление закончилось, известно. Система сожрала Пунина, а заодно более 200 человек по «ленинградскому делу», вольно или невольно усомнившихся в системе или ставших у нее на пути. Так «Письма М.Г.» стали своеобразным «сценарием» для событиЙ 1944-1949 гг., которые, в свою очередь, подтвердили правильность суждений Пунина о системе.

Уверен, что отрывки из «Писем М.Г.», публикуемые ниже, будут интересны не только как история недавнего прошлого. Уверен, что они не менее актуальны сегодня, когда система на смену архаичному искусству призвала поистине массовые медиа. Как не утратить опору в эпоху симулякров и ложных ценностей – читайте у Пунина…

Николай Пунин. Письма М.Г.

До какой все же степени я — «уцелевший обломок»… Хорошо, что у меня не осталось больше никаких претензий ни к современности, ни к чему вообще, и я могу идти «своей дорогой». Сам по себе. Знаете ли, что это «сам по себе» — один из самых суровых аргументов, которым пользуется «современный общественный человек», чтобы расчистить для себя место? Еще немножко, и он будет звучать как «враг народа». Вот тут у меня уже начинаются свои счеты с «современностью».

… Я больше всего не терплю претензий на единую систему; я не только знаю, что ее не может быть, но и уверен в том, что ее не должно быть… Благодаря системе право на мировоззрение получает тот, кто его не имеет; Посмотрите вокруг, сколько их ходит сейчас, одетых в мировоззрение. Конечно, это дало им возможность увереннее уничтожать людей, стоящих на их дороге, но приблизило ли их это хоть к чему-нибудь — о чем тут говорить?

Когда люди хотят объяснить мои успехи, они говорят: «Настоящих знаний у вас нет; правда, вы талантливы, но талантливых много; вы берете культурой». И я согласен именно потому, что культура - это нечто, как говорится, принципиально противоположное системе. Что культура есть что-то, связанное с прошлым, ориентированное на прошлое, прошлым обусловленное,— это общеизвестно; но прошлое, я уже сказал, всегда груда обломков, случайно, если не вдумываться в это, сохраненная человечеством, и вот это «случайно» так изумительно прекрасно противостоит системе. Я прекрасен своими случайностями — Вы не захотите протестовать против этого, я уверен, ни по существу, ни против формы.

Года два или три тому назад … мы говорили с Вами о системах. Вы сказали: я не знаю, что значит хороший человек; Раскольников — хороший человек? В жизни он, вероятно, был бы невыносим; отгороженный от всего, мрачный; и все-таки я не знаю, хороший он человек или плохой.
Он сделан в искусстве — в этой «системе» моральное еще ничего не решает; религия, вероятно, осудила бы его; политика отвергла бы, как негодный материал; его оправдало искусство; он кусок искусства; так задуман и так сделан. Вы тоже кусок искусства...

Систем много, в основе своей они стихийны; разум одевает стихию логикой и превращает в систему; всякой стихии свойственно распространяться на все, и она заставляет разум одевать ее в универсал. Страшна эпоха, которая живет в таком универсале...

Искусство из всех стихий наиболее иррационально; я не знаю почему и не хочу знать. Мне все равно. Но именно потому, что искусство наиболее иррационально, оно принадлежит к тем «вещам», которыми труднее всего обманывать людей. Как можно обмануть жизнь жизнью? Вы сами знаете, до какой степени невозможно фальшивое искусство, как оно бездейственно, как пусто. И я вдруг вспомнил Ваши слова, сказанные там же, в «Норде»: «Поразительно, какой у вас чистый звук». Как долго я был счастлив этим! Потому что я есть нечто, сделанное в искусстве, и больше во мне ничего нет, совсем ничего.

Нет, нет, я не в системе импрессионизма и не идеолог индивидуализма, как это может показаться тому, кто ничего не сможет понять в этих письмах. Я — вечность и судьба, нечто основное, постоянное, устойчивое, как искусство. Я только не хочу системы, никакой системы, если можно. Чтобы быть тождеством жизни, ее куском, куском, сделанным в искусстве…

Я опять вспоминаю — Вы сказали: «Когда вас читаешь, кажется, что написано так легко, а вы трудно пишете». Если бы Вы только знали, как мне трудно писать; ходишь, ходишь — на фразу приходится полкилометра и подметки — на печатный лист. Я так ничего и не сказал Вам ни о системах, ни об искусстве. «Я не идеолог индивидуализма», — писал я Вам вчера, — это верно, клянусь, это верно. Источники моего кажущегося индивидуализма в том, что произведение искусства тем выше, чем оно индивидуальное, чем оно меньше похоже на другие произведения искусства; в конце концов, всякое произведение искусства, даже не особенно значительное, есть нечто единственное; это всегда частный случай. Удача. На десятки тысяч один удачливый случай, случай par exellence, в высокой степени случай и исключение.

Подумайте немножко дольше над этим — ведь, действительно, совершенное произведение искусства — это исключение. Какое в этом прекрасное нарушение всех «закономерностей мира», какое отрицание системы! Граждане живут, приспособленные к законам, и смотрят на часы, и вдруг приходит человек удач, человек случая, и еще говорит, вроде меня: «я прекрасен случайностями»; чтобы быстро ввести его в систему, ему дают номенклатуру: импрессионист или индивидуалист, и этим думают прикончить его в поле за городом. Но импрессионизм давно отшумел над миром и ушел; я не ловец впечатлений, а свет — это Вы; Вы светлы, как день, и свет дня светит всем равно. Мир прекрасен тем, что неповторим, как Вы. Что ценится выше в пустыне: песок, которого много, или пальма? Лучшее, редкое - всегда и наиболее индивидуальное. Но чтобы кончить с этим, просто скажу: я не идеолог индивидуализма уже потому, что никогда не посмею сделать что-либо только оттого,что я этого хочу. Хочу и могу, могу и делаю — мне кажется, что все это станции разных государств. Не люблю людей, которые делают все, что хотят, но еще больше не люблю тех, которые делают все, что могут. У этих последних нет вкуса, они ничего не выбирают. Я хотел бы говорить только с теми, которые делают тогда, когда позовет жизнь, и делают то, что она хочет.

Прислушивайтесь к голосу жизни — вот что хотелось бы мне сказать в будущее…

Делай не все, что можешь, говорю я, делай только необходимое, единственное, чего никто, кроме тебя, сделать не может.

О будущем вообще мало известно; я же, кроме того, знаю, что оно придет не для меня. Это научило меня терпению и медлительности. Терпеливо, с малыми надеждами веду я переговоры с будущим. Вы улыбаетесь, хорошо зная стремительность моего характера. Но, во-первых,— я не идеал для самого себя; именно потому, что я полон несовершенств, я и могу говорить о том, что есть совершенство. На противоречиях между мною и жизнью сложилась моя судьба. Зная это, я всегда уступаю жизни и, может быть, поэтому не страдаю. А во-вторых, моя стремительность — только совокупность порывов, нечто вроде ритма, которым живет мое тело. Вы же лучше, чем кто-либо, знаете, как мало я делаю такого, что влечет за собою решающие перемены в моей жизни. «Себя бережете...» — с укоризной сказал мне Маяковский, — это была последняя с ним встреча, в номере Европейской гостиницы; он был мрачен, стоял в углу с папиросой в зубах и, как всегда, держал ее в углу рта. Себя надо беречь; тот, кто сделан, как искусство, должен беречь себя, потому что такой человек — удача, неповторимая. Я не хочу быть трагедией и никого не зову к героической смерти. Смерть Пушкина, Лермонтова, Маяковского — это крайние выходы и не вполне удачные. Видимо, они не могли жить с отчаянием в сердце; как будто можно жить с пулей в сердце.

Наше время научило нас жить с отчаянием — и это вершина вершин. Не теряйте отчаяния, уже давно говорю я, для того, кто потеряет отчаяние, только один путь: пропасть. Нести в себе отчаяние — это значит не только сберечь себя, но и чувствовать ответственность за всех и за все. На вершине отчаяния живут наиболее чистые чувства: любовь...

Искусство — это очень личное, самое личное из всего, что дано человеку, чтобы он мог жить. Поэтому любовь к искусству полна страстей; она очень похожа на любовь к женщине: и в том и в другом много желания бессмертия. Передать себя и свое в будущее — в этом цель и смысл искусства. Любовь к искусству должна быть честолюбива и даже тщеславна, иначе она не была бы любовью к прекрасному. Человек искусства хочет видеть себя в будущем красивым; он хочет нравиться будущему так же, как хочет нравиться женщине, и он делается таким, каким он, как ему кажется, может понравиться лучше всего.

Самые великие произведения не самые совершенные, в том именно смысле, что в них легко найти и ошибки и недостатки; они вообще нелегко нравятся. Легко нравится только то, что сделано в системе.

Искусство — это что-то внутреннее; оно начинает жить до того, как прорезываются ребра формы; в его истоках нет ничего профессионального; оно общечеловечно и находится в объеме самой стихии жизни. Вот почему оно так жжет и палит и делает человека, отдающегося ему, одержимым; подлинный человек искусства кажется странным, потому что он проходит мир с обнаженными страстями. В сущности, он живет, насколько это только возможно, вне системы, и людям, приспособленным к законам, кажется немного сумасшедшим. Действительно, как об этом повествовалось не раз, он близок сумасшедшим своей стихийной эмоциональностью, своим иррационализмом; близок и все-таки далек, насколько только может быть далеко мироздание от хаоса; ибо в человеке искусства всегда живет нечто, организующее и приводящее его в порядок,— это и есть то, что я назвал однажды культурой: соединения, отношения, подчинение и соподчинение элементов стихии, в результате собирающее ее в некоторое единство; правда, это единство лишено всякой четкости, равномерности, правильности очертаний, статики, даже границ — и тем не менее это единство; его можно было бы определить словом «масса», если бы этот термин не имел уже сложившегося значения в физике; можно еще назвать его иерархией, если бы это слово не имело столь выраженной клерикальной окраски.

Человек искусства всегда человек культуры, но чем ее меньше в нем, тем ближе он к хаосу; к безумию, тем самым. Искусство — страшная вещь, как огонь.

Человек искусства идет всегда в своем времени, оставляя позади людей системы; и это понятно; чтобы людям системы выскочить из одной системы и затем попасть в другую, нужно потратить много времени: надо разрушить одно и построить другое, но это задержка в пути; только человек искусства идет не разрушая, в дружбе с жизнью, и своей ровной поступью измеряет действительное время. Живите, — хочется сказать мне в будущее, — не по законам ваших часов; меряйте время шагами людей искусства, «гениями», если хотите — подлинно это часы судьбы.

Искусство освобождает от страдания; в этом источник его силы, силы его воздействия. Сколько я могу судить о страдании, оно характерно тем, что его никуда нельзя спрятать: не выплюнешь, не забудешь, от него никуда не скроешься и его невозможно утешить. Искусство освобождает тотчас же. Правда, для того, чтобы оно совершило свое великое дело, в нем надо жить, быть в нем, нести его в себе изо дня в день, часто изнемогая под столь прометеевой ношей. Именно так живет человек искусства, не иначе, иначе он не может, потому что тогда не был бы он человеком искусства.

Однажды спросили Джойса: как относится он к государству. «Никак» — это ответ человека, сделанного в искусстве. Государство не бережет людей, друг друга они также не берегут; берегите себя сами. Я пишу это еще раз: надо беречь себя. Но я хочу, чтобы меня поняли: не надо защищаться. Это пустое воображение, будто, защищаясь, мы можем уберечь себя. Между «защищаюсь» и «нападаю» нет разницы, а нападающий — неизбежно подвергается нападению и всем опасностям нападения. Смотрите, как поступает искусство: когда на него нападают — оно уходит в жизнь, возвращается к стихии, из которой вышло, не защищаясь.

Прошло много лет с того дня — это было 16 января 1912 г., — как я записал: «Помни же, что нет истины». … Разумеется, людям системы истина нужна, потому что иначе их ненужность на земле будет слишком очевидной. Тот, кто лишен творчества и не имеет дела в мире и еще при этом не слышит голоса жизни, чтобы просто жить, тот «ищет истину».

Вера в истину из всех опасностей — наибольшая. То, что называют истиной, действительно, пахнет кровью, так много крови под ней и вокруг нее, и всюду, где в нее верят. Подумать только, сколько человеческих костей на дне котла, в котором варили и варят истину. Истина — это таинственная пустота в системе, ее метафизическая точка; легко уничтожать людей, если смотришь в пустую точку; люди системы всегда смотрят в точку, поэтому среди них так много убийц.

Лучше было бы мне не сердиться на людей системы: они все равно гибнут сами собой бесплодно; гибнут, но губят, много губят и погубили искусство; как же мне на них не сердиться, если у моего времени нет искусства, я живу прошлым, традицией, грудой обломков и сам кажусь «уцелевшим обломком».

Страшен человек системы, ибо он утверждает самого себя во что бы ни стало; и если жизнь его не принимает, он утверждает себя вопреки жизни, и тогда нет таких преступлений, которых бы он не совершил во имя себя...

Будут революции и войны: человечество хочет жить по-новому, и уже замысел есть, и оно ищет формы — кроваво, в мучениях и корчась, но это и есть творчество. Когда человек страдает, его легко обмануть, он делается доверчивым и ищет сочувствия; так и теперь: сочувствующие втираются в доверие к человечеству и делают вид, что они ему нужны. Вперед, — говорят они, стоя на месте, — вперед; это «вперед» черными буквами написано на ящике с их новой системой так, как пишут: «осторожно», «верх». Сейчас нельзя вперед, сейчас надо идти вверх.

Я знаю, смерть присутствует в Вашей жизни так же, как искусство в моей; идет с Вами Вашим шагом, веет в Вашем платье и смотрит уголками Ваших глаз.

Человек должен молчать, если уж он решил сохранить единственное, что у него осталось: страдание.

Источник: Пунин Н. Н. Мир светел любовью : Дневники. Письма.- Москва: Артист. Режиссёр. Театр, 2000.

 
https://www.traditionrolex.com/24